Бронзовый памятник Гансу Христиану Андерсену в Копенгагене стоит в публичном парке, на фоне грациозного розового замка Розенборг, в виду грациозно загорающих на газонах розовых тел без лифчиков.
Сказочник глядит поверх голов, книга в левой руке, а правая с растопыренными пальцами протянута словно для благословения или успокоения. Похоже на жест маршала Жукова у Исторического музея в Москве, которого за это прозвали в народе «нормалек». Другой копенгагенский Андерсен не столь возвышен, наоборот, доступен: на бульваре своего имени, у ратушной площади, вровень с пешеходами, растопырив колени, смотрит на увеселительный парк Тиволи.
Меланхолические сказки и истории, постоянные жалобы в переписке и мемуарах «Сказка моей жизни», биографии, написанные под их влиянием — все выстраивает образ страдальца, пробивающегося в своей родной стране сквозь непонимание, непризнание, оскорбления и насмешки. Но трудно представить более счастливую писательскую судьбу. С юности окруженный поклонниками и меценатами, издавший первую книгу в семнадцать лет, ставший мировой суперзвездой задолго до сорока, живший с тридцати только на литературные заработки и стипендии, друживший с великими писателями, ласкаемый и награждаемый монархами, проведший старость в славе и почете.
Разумеется, над ним смеялись: например, барышни легкого поведения из Тиволи над его потешной внешностью — длинный нос, невероятная худоба, огромные ступни, несоразмерные руки. То-то Андерсен был едва ли не единственным копенгагенцем, которому не понравился открытый в 1843-м и известный теперь на весь мир парк развлечений, Диснейленд XIX века. По сей день датские провинциалы часто приезжают не столько в Копенгаген, сколько в Тиволи: парк напротив вокзала, через улицу.
Вообще в Копенгагене царит дух веселья, делающий городскую толпу одной из наиболее ярких на европейском севере, с частыми вкраплениями замечательных датских красавиц. Толпу лучше всего наблюдать на Строгете — самой длинной пешеходной улице континента. Здесь фланируют, пляшут, поют и гроздьями сидят вокруг фонтанов. От шумной ратушной площади Строгет тянется к открытому пространству перед дворцом Кристианборг, завершаясь просторной Новой королевской площадью, выходящей к портовому району Пюхавен. Все нараспашку.
Этот путь можно проследить по андерсеновской сказке «Калоши счастья». Все названия — те же. Но в Копенгагене нет уюта, одушевляющего материальный мир сказок. И есть сомнения — был ли таким город эпохи Андерсена? Как раз на том отрезке Строгета, который и сейчас именуется Остергаде (в русском переводе сказки — Восточная улица), размещались городские бордели, последний закрылся в первый год ХХ века. В здешнем музее эротики — лучшем в мире, тут же на Строгете, неподалеку от богословского факультета, — я разглядывал фотографии шлюх с клиентами-моряками, в чьей повадке почудилось что-то знакомое. Вгляделся в надписи на бескозырках — «Верный».
К городу у Андерсена отношение было, что называется, смешанное.
Он считал день своего прибытия из родного Оденсе в Копенгаген — 6 сентября 1819 года — важнейшим в жизни и праздновал наряду с днем рождения.
Первая популярная книга — это целиком основанная на копенгагенской топографии повесть «Прогулка пешком от Хольмского канала до острова Амагер». Я по этому пути прогулялся. На острове Амагер сейчас аэропорт и, как прежде, старинный рыбацкий поселок Драг р, где полным-полно шведов: изнуренные антиалкогольный борьбой, они приезжают на пароме из Мальме за дешевой выпивкой, благо через Зунд — полчаса и семь долларов туда-обратно.
Без Копенгагена немыслимы многие андерсеновские сказки — не только «Калоши счастья» или «Капля воды», где город есть сюжет, но и, скажем, хрестоматийное «Огниво»: «У собаки глаза — каждый с Круглую башню». Взгляд истинного писателя, сумевшего увидеть не фронтально, а в сечении башню XYI века, одну из главных достопримечательностей Копенгагена, известную еще и тем, что на нее в 1716-м въехал верхом Петр Великий.
Андерсен знал город досконально и, судя по пристальному вниманию, любил, как и страну: его стихотворение «Дания, моя родина» до сих пор учат наизусть в школах. Но — как часто бывает — переносил на Копенгаген вину за свои беды.
Когда читаешь его во всем объеме — видно, как по-разному преломлялись эти непростые отношения с отечеством. Плодотворно — в сказках. Диалог лягушек: «Какие дожди, какая влажность — очаровательно! Право, кажется, будто сидишь в сырой канаве. Кто не радуется такой погоде, тот не любит родины». Как в современной российском анекдоте: «Это наша родина, сынок».
И совершенно иной стиль и пафос писем. После триумфальной поездки по Европе: «Я прибыл в Копенгаген. Несколькими часами позже я стоял, глядя в окно, когда мимо шли два хорошо одетых джентльмена. Они увидели меня, остановились, засмеялись, и один из них указал на меня и произнес так громко, что я слышал каждое слово: «Смотри! Вот наш орангутанг, который так знаменит за границей!»
Многое станет ясно, если учесть плодовитость Андерсена. Выходили романы, сборники стихов, путевые заметки, в театре шли пьесы: все это кануло в историю литературы. Но современники-соотечественники потребляли продукцию в полном объеме и время от времени выступали с рекламациями. На экспорт же, совместными усилиями автора и переводчиков, шел отборный материал — отсюда и перепад в домашнем и заграничном восприятии Андерсена.
Ясно, что он не осознавал этого. Не желал осознавать. Свято поверив с юности в свое предназначение, Андерсен был непреклонен в стремлении к признанию — Гадкий Утенок с характером Стойкого Оловянного Солдатика. В тридцать четыре года он написал: «Мое имя начинает блистать, и это единственное, ради чего я живу. Я жажду почестей и славы, как бедняк жаждет золота..»
Куда больше золота его волновал блеск. Прежде всего — королевский. Андерсен был любимцем монархов. Перечень его венценосных знакомых — как список Дон Жуана, который этот девственник пополнял с донжуановским прилежанием. Гейне отзывался о его заискивании перед титулами презрительно, употребляя слова «раболепный» и «подобострастный». Лучший друг Генриетта Вульф не утерпела, чтоб не попенять ему: «Неужели вы действительно ставите титул, деньги, аристократическую кровь, успех в том, что всего лишь оболочка, — выше гения, духа, дара души?» Но в своем даре Андерсен не сомневался, а близость с королями внушала необходимую уверенность, ослабляла гнет комплексов, компенсировала все, от чего он страдал. Перечень страданий впечатляет.
Андерсен боялся отравления, ограбления, соблазнения и сумасшествия; собак и потери паспорта; смерти от руки убийц, в воде, в огне и возил с собой веревку, чтоб в случае пожара вылезти в окно; погребения заживо, и клал у постели записку «На самом деле я не умер»; трихинеллеза, и не ел свинины; был подвержен агорафобии и свирепой ипохондрии; тревожился, что не так заклеил и неправильно надписал конверт; неделями переживал, что переплатил за билет или книгу. Всю жизнь мучался от зубной боли, а в старости у него болели даже вставные зубы. И, конечно, был страшно мнителен по части своей наружности — ему казалось, что над ним смеются. Над ним и смеялись. Отношения с жизнью никогда не бывают односторонними: если это любовь, то только взаимная. Нельзя с нелюбовью относиться к жизни и ждать любовных флюидов в ответ. Только тот, кто боится быть смешным, плюхается в лужу.
Андерсен вдумчиво позировал перед фотоаппаратом: известно более полутораста его портретов. Он считал свой правый профиль выигрышнее левого, подолгу изучал снимки — словно каждый раз надеясь, что увидит нечто иное.
Он умер девственником, мучаясь страхом так и не совершенного греха. Влюблялся, хотел жениться, но добропорядочных женщин пугал: его любовные письма так безумно пылки, что уже и просто безумны. Легко предположить, что такова и была их истинная глубинная цель: напугать и оттолкнуть. Во всяком случае, от этих женщин он слышал ответ, вложенный им в уста героини истории «Под ивою»: «Я всегда буду для тебя верною, любящею сестрою, но… не больше!»
Что до женщин недобропорядочных, то их Андерсен боялся так, как боится, вожделея, любой подросток: ощущение, известное каждому мужчине, с той лишь разницей, что подростковость Андерсена длилась до старости. 29-летним в Неаполе он записывал в дневнике впечатления от встреч с уличными проститутками: «Я все еще невинен, но кровь моя горит». А будучи за шестьдесят, ходил в бордели — не на родной Остергаде, а в Италии и особенно в Париже — но только беседовал со шлюхами, которые удивлялись и даже настаивали, но он уклонялся.
Позднейшие исследователи, конечно, выявили Андерсена-гомосексуалиста и Андерсена-педофила. Действительно, его письма к сыну своего покровителя Эдварду Коллину, танцовщику Шарфу, молодому герцогу Веймарскому — вполне «любовные» на сегодняшний вкус. И трудно не содрогнуться, читая: «Мне нравятся дети… Я частенько подглядываю за ними сквозь гардины… Ну и потеха наблюдать, как они раздеваются. Сначала из-под рубашонки выныривает круглое плечико. За ним ручонка. Или, вот, чулок. Его стягивают с пухлой ножки, тугой, в ямочках, и, наконец, появляется маленькая ступня, созданная для поцелуев. И я целую ее».
Все так, однако потомкам легко перепутать изыски сентиментального стиля с саморазоблачениями. Вот что несомненно в сказках и историях Андерсена — крайняя жестокость по отношению к женщине. И шире — к молодой цветущей красоте. Обилие смертей ошеломляет — на уровне кинотриллеров. В андерсеновских сказках часто мучаются и умирают дети, но больше всего достается девушкам: «Палач отрубил ей ноги с красными башмаками — пляшущие ножки понеслись по полю и скрылись в чаше леса». В этой зловещей мультипликации звучит мотив прославленной «Русалочки» — надругательство над женским телом.
Бронзовый памятник страху телесной любви стал символом Копенгагена.
К этой статуе идет поток туристов — от Новой королевской площади мимо монументальной Мраморной церкви, мимо уютного православного храма, мимо элегантного дворца Амалиенборг с одной из самых изящных в Европе площадей: мимо всей этой рукотворной красоты — к рукотворному воплощению ужаса перед красотой. Русалочка сидит у берега на камне, поджав хвост, склонив голову, которую однажды ночью отпилил такой же неутоленный мастурбатор, как Русалочкин создатель. Его так и не нашли, а голову приделали новую, не хуже прежней — не в голове ведь дело.
Странно, если вдуматься, что талисманом полного красивых женщин, свободного в нравах, теплокровного города стала девушка, которую оснастили рыбьим хвостом, навсегда сдвинув ноги.
Автор: Петр Вайль, 2002