Нравится

На самом деле я умер

Статьи

Cтрах Кристиан Андерсен было его имя.

Бесстрастные, бесплотные, возвышенные чудовища жили на каждой странице его книг. Дочь болотного царя, мягкая плачущая жаба, рвала свои перепонки, пытаясь вырыть священнику могилу. Немая Русалочка распадалась на морскую пену и бездумную душу. «Похорони меня!» — кричал матери камень, опутанный водорослями. Отрубленные ножки в красных башмачках плясали в чаще, девочка, наступившая на хлеб, стыла в аду, девочка, зажегшая спички, возносилась в рай. Болотные огоньки садились на плечи каждого, кто открывал «Сказки и истории», и никогда уже не покидали его, черный лес обступал со всех сторон, в нем возникали и пропадали искаженные лица Дюймовочки, Снежной королевы, свинопаса; всех их отталкивал маленький, безжалостный, назидательный Оле-Лукойе, он медленно приближался, медленно, медленно, он поднимал свой зонтик — неважно, черный ли, разноцветный, ночью все зонтики серы, — и я бы закричала, если бы не заснула.

Ганс Кристиан Андерсен родился в 1805 году, в Дании, в Оденсе; говорят, умер девственником, говорят, всю жизнь хотел выбиться в люди; говорят, очень грустил, что его будут помнить только по сказкам; говорят, клал у кровати бумажку с надписью: «На самом деле я не умер». Неважно, это все неважно, а важно вот что: родился он почти в гробу. «На эту кровать пошел деревянный помост, на котором незадолго перед тем стоял во время печальной церемонии гроб с останками графа Грампе». Он так до сих пор и лежит на этой кровати, полосы черного сукна обвивают все его сказки. Гробы гуляют по страницам его сказок, — самые честные, самые неотесанные, самые искренние его герои. Это потом придет Евгений Шварц и перепишет «Тень», это потом придет Дисней и его компания, и «Русалочка» тоненьким голоском споет какую-нибудь «Хей-хо».

Как на самом деле закончилась «Русалочка«, настоящая, андерсеновская? Немая девушка превратилась в морскую пену, а потом вознеслась, ахнув что-то возвышенное на прощание. Как на самом деле закончилась «Тень«? «Ученый не слышал этого ликования — с ним уже покончили». И дальше, на каждой странице, в любой истории. «А подруга-то его уже лежала в это время в соседней комнате мертвая, и сам он был дряхлым-дряхлым стариком». «Роза теперь истлела в могиле». «А вот здесь погребен счастливец». Эльф стал свидетелем убийства, и девушка положила отрубленную голову своего возлюбленного в горшок, а сверху посадила жасмин, и плакала, плакала, а жасмин рос из губ и глаз убитого. А Большой Клаус побежал домой, взял топор и убил свою старую бабушку. А оловянный солдатик растаял и сплавился в комочек. А аисты наказали шестилетнего мальчика, который их дразнил, и принесли ему мертвого братика. Умерли, похоронены, погребены, замерли на полпути к могиле. Оставшиеся в живых чинно и безмятежно похоронят их, потом умрут сами.

Страх Кристиан Андерсен родился в моем шестилетнем сердце, и с тех пор не покидал его.

Что это было, почему я не могла даже смотреть на этот бежевый двухтомник с ядовитыми изящными картинками («художник Г.А.В.Траугот«, дикое имя, такие живые черти, такие неубедительные ангелы)? «Сказки и истории» подмигивали мне, манили, окунали в сладкий молочный ужас. Почему все книжки, которые я читала в том же возрасте и чуть позже, казались лишь слабым отражением Андерсена? Почему «Шинель» была для меня лишь продолжением «Калош счастья«, Вий жил на берегу холодного моря, а церковь, по которой летал гроб с панночкой, — та самая, где нашли мертвую «Анне Лисбет, так и не вырывшую могилу своему сыну? С чего я взяла, что Ванька Жуков — брат андерсеновской «девочки со спичками? Почему «Тристан и Изольда» представлялись глупой пародией на «Снежную королеву«? С этим терновым кустом, который вырос на одной могиле и перекинул ветви на другую; «нечто вроде триумфальных ворот из зелени и цветов», ну и пусть не между двумя комнатами, а между двумя могилами, это даже правильнее. И через несколько лет прочитав фразу «прогнило что-то в Датском королевстве«, я удивилась: они только что заметили? Об этом же знает любой ребенок, с раннего детства, с первых книжек. Тот принц еще легко отделался, взял и потерял рассудок. На какой почве? — на нашей датской. Я здесь тридцать лет на кладбище, с малолетства.




  • Страшная мерзлая земля, проявляющаяся лишь когда на нее падает тень или солнечный луч, пустые грязные улицы, липкие исполнения желаний, которые на самом деле нельзя исполнить. Постоянные истерические «Ах!», бесконечные лживые «как чудесно!» и «так забавно!». Мир заполнен удивительно надменными и поучительными предметами, животными, бездушными людьми: все эти говорящие чернильницы и штопальные иглы, свиньи-копилки и ночные колпаки старых холостяков, говорящие утки и мертвые цветочки. И дети, дети. Безмятежные дебилы, плачущие идиотки, злобные карлики. Ахают, хлопают в ладоши, заливаются слезами, говорят цветочкам: «Вот вам и гробик». Надсмотрщик над ними — Оле-Лукойе, директор школы, массовик-затейник, врач, заливающий детям глаза сладким молоком из своей спринцовки. Да, спринцовка — вот прекрасное слово для шестилетнего ребенка, стыдное, медицинское. Таким Оле-Лукойе навсегда и останется: сейчас придет доктор и большим шприцом сделает мне совсем не больно.

    Так вот, Оле-Лукойе в сказке знакомит маленького Яльмара с «другим Оле-Лукойе» — Смертью. Другой Оле-Лукойе проезжает по миру, сажает к себе на лошадь «и старых и малых», одних — перед собой, других позади. «Но сначала всегда спрашивал: — Какие у тебя отметки за поведение? — Хорошие! — отвечали все. — Покажи-ка! — говорил он. Приходилось показать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, — позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку».

    Это мир школьного учителя. Дети бывают хорошими и плохими, потом они вырастают — стыдно, стыдно! — и умирают. Любовь — это нечто возвышенное, но безнадежное. Почти все влюбленные в сказках Андерсена — как водится — умирают в день свадьбы, возносятся взглянуть на райский сад и возвращаются лишь через сотни лет, опускаются на дно морское, лежат мертвыми под корнями старого дерева. Русалочка променяла влажный хвост и теплый живой голос — на глупые мечты о возлюбленном, на голые ножки, а между ними — стыдно, стыдно! — кровь; выросла наша девочка. Кай и Герда не знали, что обниматься можно не только распевая псалмы. Если не будете как дети, не войдете в Царствие Небесное.

    В этом и дело. Любить можно только Бога, петь можно только Богу, райский сад прекраснее земной любви, смерть — не финал. Но ничего этого я не знала, шестилетняя девочка в середине семидесятых, посреди подступающего коммунизма. Бог и Кай были для меня лишь персонажами сказок Андерсена, и я не знала, кто мне нравится больше.

    Нет, знала.

    Для взрослого человека сказки эти, наверное, не так уж страшны и не так уж чудовищны. Не настолько, чтобы, как я много лет назад, отворачиваться при виде бежевого двухтомника. Эти сказки страшны лишь для тех, в чьем мире Бог — всего лишь персонаж книг.

    Если Бога нет, то в «Анне Лисбет» запоминается лишь это рытье могилы на берегу, эта смерть в церкви (в церкви! конечно! раз Бога нет, то в церкви можно только умирать!), а что «душа ее вознеслась туда, где нечего бояться» — это эвфемизм, не бормотать же «умерла, умерла».

    Если Бога нет, то в «Русалочке» финальный вздох — «Через триста лет мы войдем в божье царство!» — звучит как «нам никогда не успокоиться, не отдохнуть»: триста лет — это очень-очень долго, это в пятьдесят раз больше, чем шесть.

    Если Бога нет, то «Девочка со спичками» — история о том, как девочка, обезумев от холода, замерзла под Новый год, и«новогоднее солнце осветило мертвое тельце». Сошла с ума перед смертью, поэтому и улыбалась, а вовсе не потому, что вознеслась «туда, где нет ни голода, ни холода, ни страха». И, наверное, в оригинале это случилось под Рождество?

    Если Бога нет, то разговор матери со Смертью в «Истории одной матери» — чудовищная детская травма; а мы еще удивляемся, откуда в нашем поколении такой экзистенциальный ужас, не с чего, вроде?

    » — Я не пойму тебя! — сказала Смерть. — Хочешь ты, чтобы я отдала тебе твое дитя или чтобы унесла его в неведомую страну? 

    Мать заломила руки, упала на колени и взмолилась творцу:

    - Не внемли мне, когда я прошу о чем-либо, несогласном с твоею всеблагою волей! Не внемли мне! Не внемли мне!

    И она поникла головою…

    А Смерть понесла ее ребенка в неведомую страну».

    Мать стоит перед Смертью, разговаривает с ней, потом падает на колени и — и что? Она же разговаривает со Смертью, так? Значит, и взмолилась она — тоже Смерти. Правда, Андерсен почему-то называет Смерть — творцом; ему виднее. Значит, весь мир — весь андерсеновский мир — был создан Смертью.

    За неимением в моей душе Бога.

    И этот, со своей другой спринцовкой, большой Оле-Лукойе в красивом кафтане — вон за окном на площади цокают копыта его коня. Этого директора школы зовут Смерть; он берет и старых, и малых, он сажает тех, у кого по Закону Божьему были хорошие отметки, перед собой, а тех, кто жил атеистом, позади; и рассказывает, рассказывает, рассказывает им сказки и истории. Только вот Андерсен из ложной скромности не уточнил, что это за сказки, что это за истории. ДругойОле-Лукойе рассказывает всем одну и ту же сказку, андерсеновскую, и верующие бывшие дети застывают с блаженной улыбкой, а неверующие ахают, закрывают лицо ладошками, горько-горько плачут, и пытаются спрыгнуть с коня, избавиться от этого липкого ужаса. А не получается: они словно приросли, они будут слушать это вечно, болотные огоньки будут пылать в их глазах, пока не выжгут их дотла, и ветер развеет их прах с конского крупа.

    Так забавно!

    Автор: Ксения Рождественская
    2003